Мария Брегман, писатель и литературный критик
Есть встречи, которые меняют взгляд. Разговор с Дмитрием Бобышевым – из таких. Готовясь к беседе, я перечитывала его стихи, мемуары, статьи о нем. Имя, ставшее синонимом целой эпохи ленинградской поэзии 60-х, автор чеканной формулы «ахматовские сироты», последний из легендарной четверки, чей путь пролег через океан, но не увел от русской словесности... Я ожидала встречи с живым классиком, возможно, чуть отстраненным, погруженным в свои воспоминания и высоты барочной строки. Но реальность оказалась куда сложнее, живее и – парадоксально – ближе.
«Дмитрий, для меня вы – легенда. Ваше творчество имеет огромное значение. Общаясь с Вами, чувствую какое-то особое писательское поле», – с этого искреннего, почти робкого признания началась наша беседа. И тут же легенда обернулась внимательным, доброжелательным собеседником. Дмитрий Васильевич поблагодарил за теплые слова и отозвался на мои собственные скромные литературные опыты, которые успел прочесть в сети: «И Ваши рассказы... оставили у меня приятное впечатление – очень легко читаются: такой прозрачный слог, стиль такой бесхитростный... какая-то незамысловатая деревенская правда, честно рассказанная». Этот мгновенный переход от высот поэзии к простоте деревенской прозы, эта способность увидеть и оценить чужое, слово – первая черта, разрушившая мои стереотипы о «небожителе».
Живя в Шампейне, американской университетской глубинке, он вовсе не оторван от мира. Интернет, сайт, Фейсбук – для него это не просто инструменты связи, но часть живого литературного процесса, способ делиться написанным и ощущать пульс русскоязычного мира, рассеянного по планете («Удивительно, сколько русскоязычных людей рассеяно по миру!»).
За спиной Дмитрия Васильевича во время нашего разговора виднелась афиша его книги – нью-йоркского собрания поэм, «Петербургских небожителей». И он, словно угадав мой невысказанный вопрос, предложил прочесть оттуда главу – «Тихую молитву». Звучит голос поэта – глубокий, размеренный, каждое слово наполнено весом и внутренней силой. Это уже не просто беседа, это священнодействие, возвращение к истокам языка и духа.
Тихая молитва
(Из поэмы «Ангелы и силы»)
Ангеле Божий, Хранителю мой,
братик небесный в нелюбе земной!
Наших нежнейше-неслышных бесед
на языках человеческих нет.
Слух ни глагола не выловит. Лишь
духу звучит эта теплая тишь.
Что это: зов? Или весть? Или знак?
Что-то… А сердце оттукнется: - Так!
Братик! Самой неразрывью своей
что-нибудь сделай и мраки отвей.
Вот я, и вот они все потроха
Божьего грешника и батрака.
Что я могу? Только душу - по шву…
Как получился, таким и живу:
крепкий, работал, и, слабый, грешил,
разве что дар не менял на гроши.
Выпрями, ежели можешь, состав.
И в обстоянии не оставь.
Слушая, я думала: эта мощь, эта особая стать стиха, где высокое и земное сплавлено неразрывно, – была ли она всегда? «У меня долгая писательская жизнь, конечно, развивался, изменялся», – отвечает он просто. И предлагает прочесть еще – из главы «Престолы», посвященной другу юности Анатолию Найману. Здесь звучит другая тема – трагическая судьба Петербурга, города-призрака, города «лишней тары», оставленного своим ангелом. История о пропавшем (а на деле – реставрируемом) ангеле с Петропавловского шпиля становится в его рассказе почти мистическим сюжетом об «обезангелевшем просторе». Посвящение Найману – это дань не просто дружбе, но общему прошлому, общей среде, «где мы росли, читали стихи друг другу, ходили мимо достопримечательностей, я их называю "небожителями"». Он единственный, кто мог до конца разделить это чувство утраченного рая.
Петербург Бобышева – это архитектурные красоты и живая ткань культуры, точка пересечения судеб. Его раннее стихотворение «Львиный мост», упомянутое Виктором Кривулиным как знаковое для целого поколения, возвестившее конец «ленинградского периода» и начало «новой русской поэзии», – яркий тому пример. Оно до сих пор поражает своей пластикой, смелостью образа и той самой «петербургской» статью, которая стала визитной карточкой поэта.
Евгению Рейну
Крылатый лев сидит с крылатым львом
и смотрит на крылатых львов, сидящих
в такой же точно позе на другом
конце моста и на него глядящих
такими же глазами.
Львиный пост.
Любой из них другого, а не мост
удерживает третью существа,
а на две трети сам уже собрался,
и, может быть, сейчас у края рва
он это оживающее братство
покинет.
Но попарно изо рта
железо напряженного прута
у каждого из них в цепную нить
настолько натянуло звенья,
что, кажется, уже не расцепить
скрепившиеся память и забвенье,
порыв и неподвижность, верх и низ,
не разорвав чугунный организм
противоборцев.
Только нежный сор
по воздуху несет какой-то вздор.
И эта подворотенная муть,
не в силах замутить оригинала,
желая за поверхность занырнуть,
подергивает зеркало канала
нечистым отражением.
Над рвом
крылатый лев сидит с крылатым львом
и смотрит на крылатых львов напротив:
в их неподвижно гневном развороте
крылатость ненавидя и любя,
он видит повторенного себя.
И вот я смотрю на него – человека, который лично знал Ахматову, для которого она была «воплощением поэзии», – и думаю: «Вы для меня как Ахматова для вас». Спрашиваю, хотелось ли ему услышать ее мнение о своих стихах. «Конечно», – отвечает он, но тут же добавляет, что это быстро отошло на второй план. «Самым главным было общаться с ней, слушать ее стихи... слушать ее рассказы... о Серебряном веке... о Мандельштаме». В его воспоминаниях Ахматова – не просто великий поэт, но несгибаемый человек, сохранивший «полное достоинство и даже величие» вопреки годам унижений. Этот живой контакт с историей, с трагедией и стойкостью века, безусловно, сформировал и самого Бобышева.
Но он не остался в тени великих предшественников. Его собственный путь – это история постоянного самообновления. Он говорит о своей мемуарной тетралогии «Человекотекст» – уникальном проекте, где жизнь осмысляется как превращение в текст, а автор ощущает себя «наполовину человеком, наполовину текстом». Это поразительное самоопределение многое объясняет в его творчестве – и масштаб замыслов, и пристальное внимание к слову, и готовность к метаморфозам.
Оказывается, работа над прозой повлияла и на его поэзию: «Перестал писать лирические стихи... лирика меня уже не устраивает». Вместо нее пришли малые формы: колкие эпиграммы-«ягодки» («цветочки, которые дозрели»), абсурдистские анекдоты в духе Хармса, сказки, написанные от лица масок – графа Шампанского и дядюшки Деметра. Эта игровая стихия, самоирония – еще одна неожиданная грань поэта, известного своей барочной серьезностью.
И, пожалуй, самое пронзительное в нашем разговоре – его признание в бесконечной правке собственных текстов. «Бесконечно правлю себя. До сих пор правлю даже ранние стихи». История о замене слова «любовь» на «тяга» в поэме «Небесная в земном», написанной более сорока лет назад, – это не просто перфекционизм. Это свидетельство невероятной ответственности перед словом, перед смыслом, который может открыться лишь спустя десятилетия. «Когда я писал, я уже понимал, что должно быть другое слово... И вот спустя десятилетия я его вспомнил». Это почти мистический акт обретения единственно верного слова, которое было предначертано тексту с самого начала. И в этом – весь Бобышев, поэт огромной культуры, для которого творчество – непрерывный диалог с вечностью.
Его знаменитые «Русские терцины», написанные в начале 80-х, в пору глухой эмиграции и кажущейся незыблемости советской системы, стали своего рода психоанализом русского «Мы». Горькие признания, болезненные вопросы – и надежда. Строки из этой поэмы облетели мир и стали афоризмом, отражающим сложную гамму чувств эмигранта.
Наша беседа подошла к концу. Осталось ощущение прикосновения к чему-то подлинному, глубокому и светлому. Дмитрий Бобышев – не просто хранитель традиций или свидетель эпох. Он – живой, ищущий, сомневающийся и постоянно работающий поэт, чья жизнь стала текстом, а текст – жизнью. Его творчество, как нить, связывает разорванные времена, напоминая о непреходящих ценностях культуры и о той самой «тяге» к истине, которая и движет настоящим искусством. И я благодарна судьбе за эту встречу, за возможность услышать голос Поэта и заглянуть в его огромный, сложный и прекрасный мир.
